Магические мосты Германа Гессе.

Я добирался до Индии и Китая не кораблем и не поездом, туда нужно было искать магические мосты. Следовало покончить с желанием осво6одиться там от Европы, избавиться от внутренней вражды к Европе, в мою душу и в мои ум должны были войти настоящая Европа и настоящий Восток, и для этого потребовались годы — годы страдания, годы смятения, годы войны, годы отчаяния.

 

И вот наступило время — это было уже не так давно, — когда я больше не тосковал по пальмам Цейлона и храмам Бенареса, не хотел больше стать ни буддистом, ни даосом и пойти в ученики к святому или магу. Все это потеряло значение, великое различие между почитаемым Востоком и больным, страждущим Западом, между Азией и Европой перестало меня волновать. Для меня дело было уже не в том, чтобы усвоить как можно больше восточных учений и культов, я видел, что тысячи нынешних почитателей Лао-цзы знают о дао меньше, чем Гете, который никогда не слыхал этого слова. Я знал, что и в Европе, и в Азии существовал потаенный, вневременной мир духовных ценностей, которых не погубили ни изобретение паровоза, ни Бисмарк, что хорошо и правильно жить в этом вневременном мире, мире духовного умиротворения, где равнозначны Европа и Азия, Веды и Библия, Будда и Гёте. Здесь, в этом мире, я начал учиться магии, учеба эта продолжается до сих пор, и конца ей нет. Но со страстью к Индии и бегством от Европы я покончил, теперь только Будда, «Дхаммапада», «Дао дэ цзин» звучат для меня чисто, родственно и не составляют больше загадки.

 

Из статьи «Визит из Индии», 1922 г.

 

...Прошло несколько лет, я много пережил, много прочел, и меня вновь стала привлекать к себе другая область духовной истории, а именно древняя Индия. Путь к ней не был прямым.

 

Он лежал через чужие края, где я познакомился с известного рода работами, которые тогда назывались теософскими и обещали оккультную мудрость. Это были частью увесистые кирпичи, частью тощие брошюры, и во всех них было что-то несимпатичное, какая-то неприятная поучительность, старушечье всезнайство; немного не от мира сего, они могли привлечь известным идеализмом, но отталкивали своей бескровностью, стародевической назидательностью. Тем не менее они на какое-то время увлекли меня, и скоро я открыл тайну их притягательности. Дело в том, что у всех этих тайных премудростей, которые авторам таких сектантских книжек были якобы нашептаны невидимыми духовными наставниками, оказалось общее происхождение — индийское. Отсюда начались мои дальнейшие поиски и скоро пришла первая находка: с бьющимся сердцем я прочел перевод «Бхагавадгиты». Перевод был ужасный, и я по сей день не знаю ни одного по-настоящему хорошего, хотя читал их много, но здесь я впервые нашел то золотое зерно, о котором подозревал в ходе поисков: я открыл азиатскую идею Единства в ее индийском воплощении. Больше я не читал глубокомысленных писаний о карме и о новых рождениях, раздражавших меня узостью и учительским тоном; вместо этого я стал искать доступные мне подлинные источники. Я познакомился с книгами Ольденберга и Дойссена, прочел их переводы с санскрита, книгу Леопольда Шредера «Литература и культура Индии», несколько старых переводов из индийской поэзии. Наряду с миром шопенгауэровских идей, которые стали для меня важными в ту пору, эта древнеиндийская мудрость и образ мыслей в течение нескольких лет оказывали влияние на мои мысли и на мою жизнь. В то же время всегда оставался осадок неудовлетворенности и разочарования. Во-первых, почти все переводы индийских источников, которыми я пользовался, страдали недостатками; разве что «Шестьдесят Упанишад» Дойссена да выполненный Нойманном немецкий перевод «Речей Будды» доносили до меня чистый, подлинный аромат индийского мира. Но дело было не только в переводах. Я искал в этом индийском мире нечто такое, чего найти там не мог, какую-то мудрость, о существовании которой я подозревал, более того, был в ней уверен, но не находил ее воплощенной в слове.

 

И вот, еще несколько лет спустя, благодаря новым книжным переживаниям, ожидания мои исполнились — насколько это вообще возможно в таких вещах. Еще прежде по совету отца я познакомился с Лао-цзы, поначалу в переводе Грилля. И тут начала выходить серия китайских книг, которую я считаю одним из важнейших событий в духовной жизни немцев: переводы китайских классиков, выполненные Рихардом Вильгельмом. Один из самых благородных и высокоразвитых цветков человеческой культуры, который для немецкого читателя существовал до сих пор как малопонятный забавный курьез, вошел в нашу жизнь, и не обычным окольным путем через латинский или английский, не из третьих-четвертых рук, а непосредственно, в переводе немца, который прожил в Китае полжизни и чувствует себя в китайской духовности на удивление как дома, который силен не только в китайском, но и в немецком и который по себе может судить о значении китайской духовности для современной Европы. Серия, которую издавал в Йене Дидерихс, начиналась беседами Конфуция, и я не забуду изумления, сказочного восторга, с каким читал эту книгу; все в ней казалось мне чуждым и в то же время верным, предугаданным, долгожданным. С тех пор серия разрослась, за Конфуцием последовали Лао-цзы, Чжуан-цзы, Мэн-цзы, Люй Бу-вэй, китайские народные сказки Тогда же целый ряд переводчиков заново взялся за китайскую поэзию и — с большим успехом — за народную китайскую прозу; тут многого добились Мартин Бубер, Х. Рудельсбергер, Пауль Кюнель, Лео Грайнер и другие, прекрасно дополнившие труд Рихарда Вильгельма.

 

Эти китайские книги уже десятилетия дарят мне все большую радость, одна из них обычно лежит на моей постели. Я нашел здесь в полной мере то, чего не хватало индийцам: близость к жизни, гармонию благородной, высоконравственной духовности с игрой и очарованием чувственной повседневности — широкий диапазон от высокой одухотворенности до наивного наслаждения жизнью. Если Индия достигла поразительных высот в аскезе и монашеском отречении от мира, то древний Китай достиг не меньшего, культивируя такую духовность, для которой природа и дух, религия и повседневность — не враждебные, но дружественные противоположности, и у каждой свои права. Если аскетическая индийская мудрость с радикальностью ее требований была юношески-пуританской, то мудрость Китая была мудростью опытного, успевшего поумнеть, не чуждого юмора мужа, которого опыт не разочаровал, а знание не сделало легкомысленным.

 

Из эссе «Библиотека мировой литературы», 1927 г.

 

От Китая до Индии для меня недалеко. Индия играла в моем мышлении роль не менее важную, чем Китай. Что касается мышления, то речь тут, конечно, идет не о мусульманской и не о императорской Индии, роскошной сказочной стране, которой я многим обязан, но о гораздо более ранней, брахманской и буддийской. Оттуда родом мой Сиддхартха, и прекраснейшим из подарков, которые принес мне возраст, было возвращение Сиддхартхи в Индию. Более тридцати лет спустя после выхода моего маленького сочинения на индийскую тему появились переводы «Сиддхартхи» на семь или восемь индийских языков. Впрочем, тут имели место отнюдь не одни лишь идеалистические соображения: многие из переводчиков хотели получить от меня не только разрешение на перевод, по также и право сделать по моей книге фильм. Один даже предложил за это значительную денежную сумму; у меня хватило мужества настоять на своем вето. 

С Индией Будды и Сиддхартхи я познакомился, лишь став уже взрослым. Но Индия разноцветных нарядов, примерно такая, какой она предстает в ваших прекрасных миниатюрах, странным образом была мне знакома еще с детства. В Индии был миссионером, хоть и недолго, мой отец, но не только он, миссионерами были и патриархи нашей семьи, родители моей матери, прожившие в этой стране десятки лет. Правда, бабушка всю жизнь оставалась добропорядочной кальвинисткой, но для дедушки с его ученостью и знанием языков Индия была отнюдь не только полем для миссионерской деятельности; он много ездил по стране в повозке, запряженной волами, познакомился с различными областями, читал и говорил на санскрите и на нескольких живых индийских языках, и его деятельная, открытая для красоты душа сроднилась с Индией и прониклась ею больше, чем он, наверное, готов был признаться на экзамене по теологии или же самому себе.

У этого ученого и мудрого дедушки имелись не только индийские книги и свитки, но и шкафы, полные экзотических диковин. Там были кокосовые орехи, удивительные птичьи яйца, деревянные и бронзовые божки и животные, картины, рисованные на шелке; один шкаф был целиком заполнен индийскими платками и нарядами из самых разных тканей, самых разных расцветок. Там была одна светлоголубая ткань, которую мы особенно любили за ее цвет и всегда из-за нее ссорились, когда нам иногда разрешалось взять эти вещи для костюмированных шарад. Были у нас и полотнища для тюрбанов, и жесткие, круглые головные уборы священнослужителей, богато украшенные золотом. Все это вошло в мое детство не меньше, чем ели Шварцвальда, Нагольд и готическая часовня на мосту.

 

Из письма читательнице, январь 1959 г.

 

Индийцы и китайцы — вот два «цветных» народа, у которых я больше всего научился и к которым испытываю наибольшее уважение. Оба они создали духовную и художественную культуру, которая по древности превосходит нашу, а по содержанию и красоте не уступает ей.

Расцвет индийской мысли приходится примерно на то же самое время, что и расцвет европейской — на столетия где-то между Гомером и Сократом. Величайшие умы в Индии, как и в Греции, размышляли тогда о мире и человеке, создав великолепные системы идей и верований, которые с тех пор обошлись без существенных дополнений, да и не нуждались в них, поскольку они и поныне полны жизненных сил и помогают жить миллионам людей. Высокой философии древней Индии, с которой на Западе ничто не может сравниться по смелой умозрительности и изобретательной логике, соответствует полная глубины и юмора мифология — мир богов и демонов, буйная красочная космология, давшие пышный цвет в поэзии, скульптуре, а также в народных верованиях. Однако из этого цветистого, знойного, тропического мира вышла столь почтенная фигура, как Будда, воплощающий великое Отречение и Преодоление; буддизм до сих пор дает себя знать как в своей первоначальной, индийской, так и в более поздней китайско-японской дзэнской форме не только у себя на родине, в Азии, но и по всему Западу, включая Америку, как религия высочайшей морали и большой притягательной силы. Уже около двух столетий западная мысль то и дело соприкасается с индийским духом и испытывает его сильное влияние; через Шопенгауэра он сыграл свою роль в воспитании немецкой интеллектуальной элиты.

Если этот индийский дух преимущественно обращен к душе и благочестию, то духовные устремления китайских мыслителей прежде всего связаны с практической жизнью, с государством и семьей. Что нужно, чтобы хорошо и успешно править людьми ради общего блага, — вот что особенно занимало и Гесиода, и Платона. Добродетели самообладания, вежливости, терпения, бесстрастия ценились здесь высоко, как и у западных стоиков. Но наряду с этим были и мыслители, обсуждавшие и проблемы метафизические, натурфилософские, прежде всего это Лао-цзы и его поэтичный ученик Чжуан-цзы; а с проникновением буддийского учения Китай постепенно создал весьма оригинальную, в высшей степени действенную форму буддизма, дзэн, который, как и индийская форма, оказывает заметное влияние и на современный Запад. Что китайская духовность включает в себя не менее высоко и тонко развитое изобразительное искусство, известно каждому.

 

Из статьи «Глядя на Дальний Восток», 1960 г.

 

Послесловие к роману «Демиан».

Стихотворения.

Магия красок.

О слове «хлеб».

Оставить комментарий