Магия красок.

деревня

И вот однажды я открыл для себя совершенно новую радость. В сорок лет я вдруг стал заниматься живописью. Нет, я не считаю себя художником и не собираюсь таковым становиться. Но живопись – это чудо, а сам ты с нею становишься веселей и терпеливей. И пальцы у тебя чёрные не от чернил, а красные и синие! Но и на живопись мою злятся многие друзья. Вечно мне не везёт: любое моё полезное, упоительное, красивое увлечение вызывает у людей досаду. Людям всегда хочется, чтоб другие не менялись и сохраняли лицо. А вот моё лицо не желает сохраняться и жаждет перемен – такая у моего лица потребность.

Но другой обращённый мне упрёк, по-моему, совершенно не справедлив. Как считается, я не обладаю чувством реальности. Что книжки, которые я сочиняю, что картины, которые я пишу, не отражают действительности. Сочиняя, я часто забываю о всех тех требованиях, которые просвещённый читатель предъявляет к настоящей книге, мне и вправду не свойственно уважение к реальности. По мне, о реальности беспокоиться не стоит, она и без того окружает нас со всех сторон и порядком поднадоела, а внимания и заботы требуют от нас значительно более прекрасные и важные вещи. Реальностью ни при каких обстоятельствах нельзя ограничиваться, и ни при каких обстоятельствах нельзя ей молиться и поклоняться, ибо она – случайный жизненный мусор. Реальность со всем её убожеством, разочарованиями, безотрадностью можно изменить только одним способом: отвергая её и показывая, что мы сильнее. Моим книгам часто недостаёт обычного внимания к действительности, и на моих картинках у деревьев есть лица, а домики смеются, или танцуют, или плачут, но вот отличить грушевое дерево от каштана чаще всего невозможно. Этот упрёк я вынужден принять. Признаюсь, мне и собственная моя жизнь, бывает, представляется сказкой, я вижу и чувствую такое единение, такое созвучие окружающего мира с моей душой, которое могу назвать только магическим.

«Краткое жизнеописание», отрывок, 1921.

деревня в тессине

Письмо, написанное зимой с юга.

Дорогие берлинские друзья!

Да, летом здесь всё было по-другому. Соотечественники – из тех, что заполняют элегантные отели Лугано, — удручённо сидели тогда в скупой тени платанов у озера и с тревогой думали про Остенде, зато наш брат с куском хлеба в рюкзаке мог наслаждаться великолепием лета. И как бежали тогда жаркие дни, летучие и невозвратные!

Но теперь здесь светит солнце, мы и теперь у него гостим. Эти строки я пишу в один из последних дней декабря, утром в одиннадцать, растянувшись на солнышке среди сухой листвы в лесном уголке, укрытом от ветра. Так продолжается до тех трёх, даже до четырёх часов, но потом холодает, горы окутываются лиловым, небо становится таким прозрачным и светлым, какое бывает здесь только зимой, и мёрзнешь страшно, подкидываешь дрова в камин и на весь остаток дня оказываешься прикован к квадрату каминного окна. Спать ложимся рано, встаём поздно. Но эти полуденные часы и солнечные дни – они у нас есть, они принадлежат нам, и солнце тогда греет ради нас, а мы, лёжа в траве, в опавшей листве, прислушиваемся к зимним шорохам и глядим, как окрест по горам бегут белые снежные струйки, а то вдруг в вереске и сухих листьях каштана пробуждается какая-то жизнь, может, сонная змейка или ёжик. Кое-где под деревьями разбросаны последние каштаны, мы их собираем, а вечером жарим на огне в камине.

У торгашей, что летом так тревожились из-за Остенде, теперь всё в порядке. Положение переменилось, дела поправились. На днях мне  даже представился случай в этом убедиться. Меня пригласили на обед в большой отель.

И вот иду я в большой отель. Изумительно. Надел лучший костюм, хозяйка ещё накануне заштопала синей шерстью дырочку на колене. Выглядел я отлично, и портье безо всякого меня пропустил. Через бесшумные стеклянные створки дверей ты плавно перетекаешь в огромный зал наподобие роскошного аквариума, где стоят силидные глубокие кресла, кожаные и бархатные, и всё это громадное помещение отапливается до приятной температуры, там сразу попадаешь в былую атмосферу Голл-Фейс на Цейлоне.

В креслах сидели хорошо одетые торгаши и их жёны. Чем же они занимались? А они хранили европейскую культуру. В самом деле, здесь налицо была эта разрушенная и много раз оплаканная культура с её клубными креслами, импортными сигарами, подобострастной прислугой, жарко натопленными залами, пальмами, отглаженными стрелками брюк, зачёсами и проборами, даже моноклями. Всё как раньше, и я, взволнованный свиданием, смахнул слезинку. Торгаши разглядывали меня, дружелюбно улыбаясь, они теперь научились соответствовать нашему брату. В выражении лиц, с каким меня рассматривали, усмешка и лёгкая ирония тактично смешивались с вежливостью, осторожностью и даже одобрением. Я стал припоминать, где мне уже встречался такой странный взгляд. Точно, я вспомнил. Это взгляд, каким победители смотрели на жертв войны, я часто примечал его в Германии. Это взгляд, каким жена коммерции советника смерила тогда раненого солдата на улице. Наполовину в нём читалось: «Вот бедняга!», наполовину – «Вот герой!». Взгляд был полувысокомерный и полуиспуганный.

С безоблачно чистой совестью побеждённого озирал я ряды торгашей. Выглядели они великолепно, особенно дамы. Вспоминались доисторические времена, эпоха до 1914 года, когда для всех нас это состояние сытой элегантности было и нормальным, и единственно желанным.

Пригласивший меня знакомый пока не появился. Поэтому я подошёл к одному торгашу поболтать.

— Здравствуйте, торгаш!- обратился к нему я. – Как дела?

— О, весьма неплохо, хотя и скучновато порой. Я иногда даже завидую вам с вашей синей штопкой на колене. У вас вид человека, который не знает скуки.

— Совершенно верно. У меня ужас сколько дел, вот время и бежит. Только ведь у каждого своя роль.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, я работяга, а вы торгаш. Я занят выпуском продукции, а вы – телефонными переговорами. Второе приносит больше денег. Зато первое намного веселее. Складывать стихи или писать картины – это наслаждение. Знаете, было бы нечестно ещё и требовать за это деньги. А ваша работа – перепродавать проданные вам товары со стопроцентной наценкой. Конечно же это не так приятно.

— Ах вы! Вечно вы со своими насмешками, что ж так разговаривать? Признавайтесь, любезный, по правде вы нам очень завидуете, вы, с вашими заштопанными штанами!

— Разумеется, — ответил я, — часто завидую. Когда я голоден и вижу через окно, как вы пожираете ваш паштет. Но, видите ли, нет наслаждения более мимолётного и до смеха короткого, нежели наслаждения едой. По сути, то же касается красивой одежды, колец, брошей, да что там – целых брюк! Да, носить хороший костюм – большое удовольствие, только я сомневаюсь, что этот костюм весь день вас занимает, радует и делает счастливым. Полагаю, об отутюженных стрелках и брильянтовых запонках вы вспоминаете за день так же редко, как я о своей заштопанной коленке. Нет? А что вам до них? А, вот что – тепло, тут и правда позавидуешь. Но если светит солнце, то даже теперь, зимой, между двумя скалами у Монтаньолы есть местечко, где так же безветренно и жарко, как в вашем отеле, и общество получше, и всё бесплатно. А бывает, ещё найдёшь под деревом каштан для пропитания.

— Что ж… И вы, значит, тем и живёте?

— Я живу тем, что я создаю, что я привношу ценности в этот мир, пусть даже малые. Например, я пишу акварели, и красивее их я пока не видал. У меня за бесценок можно приобрести рукописи стихов, я сам их украшаю цветными картинками. Умный торгаш скупает такие вещицы. Пройдут годы, я умру, а они троекратно возрастут в цене.

Конечно, я пошутил. Но торгаш напугался, что я выманиваю из него деньги. Дальше он слушал уже невнимательно, вовсю раскашлялся и случайно углядел в другом уонце зала знакомого, с которым непременно надо было поздороваться.

Дорогие берлинские друзья, избавьте меня от необходимости описывать обед, которым я наслаждался в качестве гостя. Сверкающий стеклом белый обеденный зал, и как красиво подавали, и как вкусно, а уж вино! Об этом молчу. Торгаши за едой – захватывающее зрелище. Большое значение они придают хорошим манерам, они отлично умеют держаться. К изысканным яствам они притрагиваются с таким видом, будто вынуждены исполнить долг, с лёгкой небрежностью, а старое бургундское наливают в бокалы со сдержанным, но чуточку страдающим выражение лица, будто принимают лекарство. Наблюдая за ними, я желал им всего хорошего. Ещё прихватил там бутылочку и яблоко на вечер. Вы спрашиваете, отчего же я не еду в Берлин? Да, в самом деле, странно. Но мне действительно тут нравится больше. А ведь я упрямый. Нет, не хочу ни в Берлин, ни в Мюнхен, там горы по вечерам совсем не такие розовые, и я буду о чём-то скучать.

1919.

пейзаж тессина

Смейся, читатель, но для нас, писателей, самое потрясающее и возбуждающее дело как раз и есть сочинительство – выход в открытое море на челне, одинокий полёт через вселенную. Выбирать одно нужное слово из трёх возможных, одновременно чувствуя и сыша всю фразу, которую стоишь, вообще строить фразу и ковать задуманную конструкцию, подтягивая винты потуже, а вместе загадочным образом сохранять ощущение настроя и пропорций всей главы, всей книги – захватывающая работа. Подобная напряжённость и сосредоточенность мне по собственному опыту знакомы лишь из занятий живописью. Там то же самое: правильно и тщательно подобрать одну какую-нибудь краску к другой – дело приятное и лёгкое, раз научишься, потом так и делай. Но постоянно держать в памяти все детали картины, даже ещё не написанные, даже вовсе не видимые, угадывать узорчатые сплетения и тонкости её оттенков – вот что на редкость сложно и удаётся лишь немногим.

«Курортник», отрывок, 1924 год.

 

Живопись – это чудо… Прежде я считал себя внимательным наблюдатеем в странствиях по свету. Но становлюсь им только теперь… вот где свобода от распроклятого этого мира, подчинённого воле.

(Из письма Вальтеру Шеделину от 21 апреля 1917 года)

 

Знаю, что художником мне уже не стать, но такой силы самозабвения, такой самоотдачи видимому миру я ещё не переживал. Впервые с самого 19143 года я на целые дни забывал о себе, о мире, о войне, обо всём на свете.

(Из письма Альфреду Шленкеру от 26 мая 1917 года).

кортивалло

Ибо то единственное состояние души, к какому следует стремиться – внутреннее сопереживание и самоотдача без личного волеизъявления, – собственно, и есть художество, вот этого состояния я достигаю в часы своей работы. Тут начинается Царство божие, тут «всё ваше».

(Из письма Гансу Абури от 4 июля 1917 года)

 

В ответ на Ваше письмо отправляю картинку, она нарисована в эти дни, ведь рисование и живопись – это для меня отдохновение. Пусть картинка докажет Вам, что чистота природы и соединение разных красок всегда могут, невзирая на тяготы и неразрешимые сложности жизни, возродить нас к вере и свободе.

( Из письма студентке от 21 июля 1930 года)

 

Магические мосты Германа Гессе.

Послесловие к роману «Демиан».

Стихотворения.

О слове «хлеб».