Виктор Франкл. Современная литература глазами психиатра.

Виктор Эмиль Франкл

Виктор Эмиль Франкл

Доклад, прочитанный на собрании

Международного Пен-клуба 18 ноября 1975 года.

Когда мне предложили прочесть доклад на тему современной литературы перед членами Международного Пен-клуба, я поначалу отказывался. Ведь на поприще психиатрии уже подвизалось столько современных писателей, эксплуатирующих давно устаревшие психиатрические теории, что я могу лишь пополнить ряды дилетантов, если буду лезть в литературу на правах психиатра.

Да и кто сказал, что психиатр вправе судить о современной литературе? Что бы там ни говорили, психиатрия не может дать ответ на все вопросы. Уже одно то, что психиатры до сих пор не научились лечить больных шизофренией и даже не выяснили причину развития этого расстройства, говорит о многом. Нет, нас, психиатров, никак не назовёшь всезнающими и всемогущими. Если что-то и роднит нас с Господом Богом, то лишь одно — мы вездесущи. Без психиатра не обходится ни один симпозиум, ни одна дискуссия. Не обошлось без него и это собрание. . .

Кроме шуток, хватит переоценивать и обожествлять психиатрию, пора бы уже её «очеловечить». Для начала надо хотя бы отказаться от привычки ставить естественные человеческие чувства в один ряд с симптомами психической болезни. При диагностике нужно проводить чёткую грань между душевной болезнью и духовным кризисом, скажем, отчаянием, возникающим от ощущения бессмысленности жизни. А разве не это ощущение бессмысленности стало излюбленной темой современной литературы?

Помнится, Зигмунд Фрейд высказал в письме принцессе Марии Бонапарт такую мысль: «Как только человек начинает задумываться о смысле жизни и о своём предназначении, он, считай, уже болен, ведь ни то, ни другое не является объективной реальностью; всё это лишь свидетельствует о том, что у человека скопилось много неизбытого либидо». По-моему, это свидетельствует о другом — о принадлежности к человеческому роду. Животное не задумывается о смысле жизни. На это не способны даже серые гуси, воспетые Конрадом Лоренцом. Такими размышлениями томится только человек. И я считаю, что способность ставить вопрос о смысле жизни, равно как и способность ставить под вопрос осмысленность жизни, свидетельствует не о болезни, а о достоинстве человека.

Допустим, писатель страдает не просто неврозом, а настоящим психозом. Разве душевная болезнь хоть на йоту умаляет значение его творчества и лишает истинности его произведения? Я так не думаю. Дважда два — всегда четыре, даже если так утверждает шизофреник. Поэтические откровения Гёльдерлина и философские прозрения Ницше не теряют своего значения от того, что первый страдал шизофренией, а второй — параличом мозга. Книги Гёльдерлина и Ницше будут читать всегда, а вот имена тех психиатров, которые написали целые тома об этих «безумцах», со временем забудутся.

Если автор страдает душевной болезнью, это ещё не значит, что он — плохой писатель, но это и не значит, что он — хороший писатель. Все великие книги, вышедшие из под пера душевнобольных авторов, написаны не благодаря, а вопреки болезни. Сама болезнь не порождает произведения искусства.

Если раньше было модно ставить психиатрические диагнозы авторам литературных произведений, то в последнее время появилась новая мода — теперь повсюду ищут скрытые бессознательные мотивы литературного творчества. О том, к чему приводят попытки уложить поэзию на прокрустово ложе психоанализа, вернее, на кушетку психоаналитика, можно судить по опубликованной в одном американском журнале рецензии на двухтомную книгу о Гёте, которую написал именитый психоаналитик: «На 1538-ми страницах гений предстаёт в образе эпилептика, параноика и импотента с явными признаками маниакально-депрессивного психоза, со склонностью к гомосексуализму, инцесту, вуайеризму, эксгибиционизму, фетишизму, нарциссизму, навязчивым идеям, истерии, мании величия и т. п. Складывается такое впечатление, что автора биографии интересует только роль бессознательных влечений в творческом процессе. Он пытается убедить нас в том, что творчество Гёте — это всего лишь следствие фиксации на детских переживаниях, относящихся к догенитальной стадии развития. Нам предлагают поверить в то, что на самом деле Гёте вдохновлялся вовсе не идеалами, красотой и идеями, а желанием излечиться от синдрома преждевременного семяизвержения». Как видите, я ничуть не сгущаю краски. Как же был прав Фрейд, когда говорил, что порой сигара — это просто сигара, а вовсе не символ пениса.

Я полагаю, что психолог-правдоискатель должен уметь вовремя остановиться, чтобы не раскапывать мнимую подноготную там, где правда лежит на поверхности. Если же психолог и тут не унимается, он неизбежно раскрывает подноготную, но только свою подноготную — выдаёт своё бессознательное желание опорочить всё человеческое в человеке.

В чём же кроется притягательная сила всех этих разоблачений? Наверное, они тешат самолюбие обывателя, которому приятно сознавать, что Гёте был таким же невротиком, как и все мы. Да, все мы. И кто без невроза, пусть первым бросит в меня камень. По всей видимости, кому-то ласкают слух разговоры о том, что человек — это всего лишь обезьяна без шерсти, ристалище для Оно, Я и Сверх-я, игралище влечений, результат процесса выработки условных рефлексов, заложник социально-экономического уклада и жертва так называемых комплексов. Вера в детерминизм и предопределённость распространяется всё шире, но вот что пишет моя читательница из Алабамы: «Если я из-за чего-то и комплексую, то лишь из-за того, что у меня нет никаких комплексов, а ведь, казалось бы, они обязательно должны были у меня развиться. У меня было ужасное детство, но я убеждена в том, что даже плохой опыт идёт на пользу».

Сдаётся мне, что редукционистская манера сводить сложное к простому доставляет людям какое-то мазохистское наслаждение. Этому способствует и ещё одно обстоятельство, на которое указывает лондонский психиатр Брайан Гудвин: «Люди принимают на веру простые объяснения с такой же готовностью, с какой верят в то, что настоящее лекарство должно быть горьким на вкус».

По поводу стремления раскрыть подноготную литературного творчества нужно сказать следующее: в каких бы побуждениях — здоровых или патологических, сознательных или бессознательных — редукционисты не усматривали мотив творчества того или иного писателя, они считают само литературное творчество актом самовыражения. Я придерживаюсь иного мнения. На мой взгляд, письмо — это производное устной речи, а устная речь, в свой черёд, — производное мышления. Мышление — это предметный, а не абстрактный процесс. Мыслить значит размышлять о чём-то. То же самое можно сказать о письме и устной речи. Когда человек пишет или говорит, он пытается выразить какую-то мысль, вкладывает в свои слова какой-то смысл. Язык — это не просто форма без содержания. Сентенция «форма и есть содержание», вынесенная в заглавие одной известной книги, попросту ошибочна. Скорее уж благодаря содержанию форма становится коммуникативным средством.

Во всяком случае, язык — это средство выражения мыслей, а не способ самовыражения. Лишь при шизофрении речь носит беспредметный характер и просто отражает эмоциональное состояние говорящего.

Речь здорового человека носит предметный характер и направлена вовне. Иными словами, речь, как и всё в жизни человека, характеризуется самотрансцендентностью. Человек всегда стремится выйти за пределы своей личности, тянется к чему-то большему, будь то предназначение, которое ему нужно исполнить, или любовь к другому человеку.

Сущность человеческой самотрансцендентности можно показать на примере зрительной способности. Обратите внимание на такой парадокс: глаз воспринимает внешний мир благодаря тому, что не воспринимает себя. Разве здоровый глаз видит сам себя? Нет, такое бывает лишь при глазных болезнях. Например, при катаракте у человека появляется перед глазами пелена, вызванная помутнением хрусталика, а при глаукоме он видит радужный ореол вокруг источника света. Чем явственнее такие зрительные ощущения, тем хуже человек видит окружающий мир. Сосредоточенность на себе мешает глазу видеть. То же самое можно сказать о человеке. Чем меньше он сосредоточен на себе, чем сильнее он отдаётся своему делу или любви к ближнему, тем больше в нём человечности, тем ближе он к самому себе. Восприимчивость немыслима без самозабвения, а творчество невозможно без самоотречения.

Самотрансцендентность и превращает человека в существо, ищущее смысл жизни. Стремление к смыслу движет человеком. Вот только в наши дни эта жажда смысла часто остаётся неутолённой. Фрейдовские времена подавления сексуальности уже миновали. Наступила эпоха экзистенциальной фрустрации, разочарования в жизни. Если современники Адлера страдали от комплекса неполноценности, то в наши дни людей томит чувство внутренней опустошённости, которое возникает из-за экзистенциального вакуума — ощущения абсолютной бессмысленности жизни. Если бы меня спросили, почему у людей возникает чувство внутренней опустошённости, я бы ответил так: животные инстинкты не подсказывают человеку, что ему нужно, и традиции предков уже не учат его тому, что он должен делать. И вот, не зная, что ему нужно и как ему следует жить, человек зачастую не может понять, чего он, собственно, хочет. А значит, он либо хочет делать только то, что делают другие, либо сам делает только то, чего хотят — причём хотят от него — другие. В первом случае человек становится конформистом, во втором — жертвой тоталитаризма.

Надеюсь, меня не упрекнут в цинизме, если я скажу, что ощущение бессмысленности возникает ещё и из-за того, что за те тридцать лет мирной жизни, которые подарила нам судьба, мы смогли задуматься не только о выживании и борьбе за существование, но и о том, ради чего мы стараемся выжить и каков конечный смысл бытия. Теперь мы можем позволить себе такую роскошь. Как сказал Эрнст Блох, «людям перепала возможность ещё при жизни задуматься о том, о чём прежде они думали лишь в смертный час».

Во всяком случае, то обстоятельство, что по всему миру, прежде всего в среде студенчества, растёт число преступников, наркоманов и самоубийц, связано с ощущением бессмысленности жизни.

Да и некоторые опусы современных писателей можно уподобить симптомам коллективного невроза. Когда писатель ограничивается или довольствуется одним лишь самовыражением, сама бессодержательность его произведения, сам этот акт литературного эксгибиционизма становится формой выражения чувства бессмысленности собственной жизни. Более того, атмосфера бессмыслицы и абсурда воссоздаётся и на театральной сцене. Всё это вполне объяснимо. Истинный смысл можно раскрыть, но нельзя выдумать. Смысл не может быть надуманным. Выдумать можно лишь бессмыслицу, и этим вовсю пользуются некоторые писатели. Спасаясь от гнетущего ощущения бессмысленности жизни и экзистенциального вакуума, они пускаются во все тяжкие и пытаются заполнить пустоту бессмыслицей и абсурдом.

Впрочем, у писателей есть право выбора. Современная литература не обязательно должна быть симптомом коллективного невроза. Литература может быть и лекарством от этого невроза. Именно тот, кто пытается выбраться из омута отчаяния и избавиться от иллюзорного ощущения бессмысленности жизни, призван ценой своих страданий помочь человечеству. Живописуя своё отчаяние, он может дать читателю силы, необходимые для того, чтобы превозмочь страдания, вызванные ощущением бессмысленности жизни, или хотя бы показать читателю, что тот не одинок. И тогда ощущение бессмысленности в душе читателя уступит место чувству общности. В этом смысле литературное произведение является и симптомом болезни, и лекарством от болезни!

Правда, писателю, который стремится реализовать терапевтический потенциал литературы, не стоит поддаваться садомазохистской тяге к нигилизму и цинизму. Произведения, в которых автор делится с читателями чувством бессмысленности жизни, могут вызвать катарсис, однако циничная проповедь идеи бессмысленности жизни — это уже проявление безответственности. Если писатель не может поспособствовать тому, чтобы у читателя выработался иммунитет от отчаяния, то он хотя бы не должен заражать читателя своим отчаянием.

Меня удостоили чести выступить завтра с приветственной речью на открытии венской «Недели книги». Я решил озаглавить свой доклад «Книга как лекарство» и показать на примере случаев из практики, что иногда книга может спасти читателю жизнь, удержать его от самоубийства. По своему врачебному опыту я знаю, что книга может утешить умирающего и стать отдушиной для заключённого в тюрьме. Приведу в пример историю Эйрона Митчела. Однажды начальник печально известной тюрьмы Сан-Квентин, которая находится неподалёку от Сан-Франциско, предложил мне прочесть лекцию для заключённых — самых отъявленных уголовников. После лекции один из слушателей, поднявшись с места, сказал, что заключённых из отделения для смертников не пустили на мою лекцию, и попросил меня обратиться по тюремному радио к некоему Эйрону Митчелу, которого через несколько дней должны были казнить в газовой камере. Я, конечно, растерялся. Но отказать я никак не мог. И тогда я сказал первое, что пришло мне на ум: «Поверьте, мистер Митчел, я вас понимаю. Как-никак, я и сам провёл несколько лет в заключении, ожидая смерти в газовой камере. Но смею вас уверить, что и в те годы я ни на минуту не усомнился в том, что жизнь, несмотря ни на что, имеет смысл. Понимаете, если жизнь вообще имеет смысл, то она не может его утратить, какой бы короткой она ни была. Если же жизнь бессмысленна, то она и останется бессмысленной, какой бы долгой она ни была. Даже если кому-то кажется, что он растратил свою жизнь попусту, он может стать выше себя, может осмыслить свою жизнь задним числом и таким образом наполнить её смыслом». И как вы думаете, что я рассказал Митчелу? — Я пересказал ему повесть Толстого «Смерть Ивана Ильича». Как вы знаете, в ней говорится о человеке, который перед смертью вдруг осознал, что у него была совершенно бездарная жизнь. И благодаря этому прозрению он так высоко поднялся над собой, что сумел в ретроспективе наполнить смыслом, казалось бы, абсолютно бессмысленную жизнь.

Эйрон Митчел — был последним заключённым, которого казнили в газовой камере тюрьмы Сан-Квентин. И судя по его интервью, которое он дал незадолго до казни журналисту газеты «Сан-Франциско хроникл», он хорошо усвоил мораль толстовской повести.

Вот наглядный пример того, что даже самого простого, самого заурядного человека книга может научить, как нужно жить и как нужно умирать. Так что, писатель всё же не должен забывать о своей ответственности перед обществом.

И не говорите мне, что мы должны безоговорочно соблюдать и отстаивать принцип свободы слова. Я и сам выступаю за свободу слова, но с одной оговоркой. Одной свободы мало. Свобода без ответственности может переродиться в произвол. Вот почему я часто говорил своим американским студентам, что рядом со Статуей Свободы надо бы воздвигнуть Статую Ответственности.